Оставаясь жить
Повесть
* * *
Сегодня с утра в палате было тихо и жутко: Людкину постель и матрас вынесли, и её осиротевшая кровать грозным скелетом торчала из угла.
- Хоть бы застелили скорей, что ли!.. – не выдержала наконец Ладейкина. – Смотреть не могу!
- А ты не смотри! – сразу огрызнулась злющая Зоя Александровна, которая никогда и никому не молчала.
Отвечать не имело смысла: только повод дай, уж она тебе покажет. Поэтому Ладейкина только вздохнула и стала смотреть в окно.
Начиналась весна, озорная и ранняя. Деревья, вот-вот готовые брызнуть зеленью, смеялись и тянулись к солнцу. А оно щедро лило на землю долгожданные лучи, щекотало запрокинутые лица, высушивало отсыревшие улицы.
В палату вбежала Ирмочка:
- Ой, хорошо-то как на воздухе! – схватила что-то из тумбочки и снова умчалась. Ирмочка выздоравливала, готовилась к выписке и в палату забегала только к ночи, целый день пропадая где-то.
- Прыгай-прыгай, допрыгаешься! – прошипела ей в спину Зоя Александровна. – Одна уже допрыгалась.
И опять Ладейкина промолчала, хотя язык так и чесался. Неужели и перед лицом смерти надо шипеть, исходя злобой?.. Неужели нельзя просто помолчать?
«Сегодня – Людка, а завтра – кто?» — подумала Ладейкина, но страшно почему-то не стало. Надоело бояться, третий год уже пошёл, как она живёт с этим.
Кира Ладейкина совсем привыкла к этой мысли. Знала: нет у неё шансов. Доктор всё время твердит как попугай: «Будем надеяться». Он всем так говорит. Прав, конечно: пока человек жив, надежда остаётся.
Но Кира запретила себе надеяться. Слишком мало она видела здесь таких, которые на самом деле выкарабкивались, оставаясь жить. Ирмочка – одна из них, из счастливчиков. Впрочем, и это счастье сомнительное, ведь Ирма тоже многое пережила, пока выяснили наконец, что у неё – НЕ ТО, а совсем другое. Просто похожее; это бывает. И теперь она – да! – уйдёт отсюда навсегда и забудет соседок по палате как страшный сон. Правильно, правильно!
Когда Кира попала сюда в первый раз, то со всеми подружилась, обменялась адресами; потом – созванивались и переписывались. Но вот – начали они умирать: сначала Галина Иосифовна, потом – Ника… И Ладейкина перестала общаться и с остальными (или – они с ней? кто знает?). Ведь это непередаваемый ужас, когда ты звонишь вот такой подружке по больнице, а тебе отвечают, что она неделю назад умерла…
Правда, муж Галины Иосифовны всё хитрил, что Галочки нет дома, что куда-то уехала, но на четвёртый раз Кира всё поняла и спросила прямо:
- Скажите, её больше нет?..
И мужу пришлось признаться. А ведь Кира заболела раньше, чем Галина Иосифовна. Может, пронесёт? Даже – грех признаться – обрадовалась: Галина – уже, а она жива-живёхонька!
Нет, зря. Вот снова сюда попала, по иронии судьбы – на ту же койку. На ней, видно, и отъедет в лучший мир.
Кира Ладейкина тоже стала в последнее время – не подарок, но с Зоей Александровной не сравнить. Зоя всегда такая была или от отчаяния озверела? Даже лечащий врач – и тот постоянно трепетал и поскорей старался от Зои отделаться.
А сегодня обхода нет: воскресенье. Зато придёт муж Зои Александровны, и снова будет спектакль. Зоя уже, видно, готовится! «Вот бы знать, — подумала Кира, — сколько лет они вместе?» Ведь выдержать Зою месяц-другой – и то надо Звезду Героя давать, а если всю жизнь – страшно и представить.
А может, она в молодости такой и не была? А была, наоборот, весёлая и покладистая? Чего только болезнь не делает с человеком…
…День прошёл тускло, невыразительно, несмотря на призывное солнышко за окном, и в шесть часов вечера, действительно, нарисовался Зоин супруг: как всегда, с полными сумками и пришибленным взглядом.
Завидев его, тяжело поднялась с койки и вышла Наташа, и Кира – тоже: решила сегодня не присутствовать при семейной сцене. Она проследовала за Наташей в коридор и вместе с ней уселась на продавленный больничный диван, стоявший напротив давно не работавшего телевизора.
Однако и сюда было преотлично слышно, как Зоя Александровна принялась отчитывать мужа, у которого снова было всё «не то» и «не так», и как «бестолковщина пустоголовая» (муж), покорно оправдываясь, обещал к следующему разу всё исправить.
Но беседа, на удивление, закончилась довольно быстро, не прошло и тридцати минут. Зоин муж, сгорбленный, с ещё более перепуганными глазами, вышел из палаты и быстро (казалось — убегает) последовал к выходу. До следующего воскресенья, бедняга.
- Да-а-а, — протянула Наташа. – Жаль мужика.
- А мне – нет, — возразила Кира. – Сам виноват.
- Как знать, — вздохнула Наташа. – Что нам известно?..
В общем-то, да, конечно. А в частности – противно смотреть. Они посидели ещё немного, поболтали о том – о сём: сразу в палату идти не хотелось; пусть Зоя «покипит» наедине.
- Интересно, кого к нам подселят? – закинула Наташа. – Ирма завтра уходит, Люда… — она запнулась. – Люда отмучилась, счастливица.
- Найдут, кого. Свято место пусто не бывает, — грустно усмехнулась Ладейкина. – Только б не ещё одну Зою.
- Это да, — согласилась Наташа. – И так в невесёлом месте обитаем.
Их палата была рассчитана на пятерых и считалась хорошей. Больница – старая, ещё довоенной постройки; помещения – огромные. Везде стояло по десять-двенадцать коек. А им – повезло: наверное, эта комната предназначалась не для больных; просто из-за дефицита мест стала палатой.
И здесь, конечно, все были как на ладони. Зоя Александровна, сорока восьми лет, имела взрослого женатого сына и двух внуков. Они жили где-то не здесь, далеко. Про невестку Зоя рассказывала, что та – неумёха, тупица и неряха. Но, хорошенько познакомившись с Зоей Александровной, женщины засомневались, правду ли она говорит. Для неё в целом мире нет ни одного достойного человека, что уж говорить о невестке? Повезло бедной девочке, что живёт за тридевять земель. Ей, наверное, и на расстоянии яду хватает.
…Наташа – совсем молодая, чуть больше тридцати. Есть муж и две маленькие дочки-погодки. Она здесь первый раз и не верит, что у неё что-то серьёзное. Ну и хорошо, что не верит. Может, и пронесёт.
Сама-то Кира – в этом деле уже человек опытный. К Кире Ладейкиной никто не приходил, — некому. Она была единственным и поздним ребёнком, и в двадцать лет полностью осиротела, оставшись владелицей убогого родительского домишки. Была замужем, но недолго: муж хотел детей, а у Киры почему-то их не было. Вот он и ушёл, оставив Кире на память только свою фамилию.
Ладейкина ещё разок попыталась сходить замуж, но тоже – не клеилось, и они расстались. А потом был просто «любимый человек», без печати в паспорте и без обязанностей. Клялся, что любит только её и вот-вот уйдёт от жены. А как узнал, что Кира заболела, — так рванул, что и с собаками не найдёшь. Но это теперь уже не волновало.
…А Людмила – царство небесное! – была веселушка и хохотушка, неисправимая оптимистка. Перед первой операцией всё просила:
- Доктор, миленький, вы уж заштопайте меня покрасивше! Можно крестиком или художественной гладью.
Она здесь лежала трижды, и весь персонал успел её полюбить. Кроме мужа и сына-подростка, к ней толпами ходили «с работы». Видно, и там её любили за открытый нрав.
Люда никогда не жаловалась, даже в самые страшные последние дни. Попросила только тихо:
- Доктор, не переводите меня в реанимацию, ладно? Дайте здесь умереть, возле людей… Девчата, вы ж не против? – невесело засмеялась она. – Не бойтесь, я уйду тихо.
Страшно было слушать такие речи. Все понимали: хоть и пытается Людмила шутить, осталось ей несколько дней. Это – правда.
Но её и в самом деле никуда не перевели, как это всегда делали в безнадёжных случаях, и однажды под утро Людмила «отошла». Тихо, как и обещала.
А кастелянша – несмотря на то, что всякое видела и уже привыкла – убирая Людмилкину постель, тихо плакала, поспешно стирая густые слёзы.
* * *
Итак, две пустые койки. Во вторник, после обеда (Ирму выписали вчера), на одну из них поселили новенькую. Это была женщина неопределённого возраста, маленькая, сухонькая. Не поймёшь: то ли ей тридцать, то ли все шестьдесят. А оказалось, сорок пять.
- Я буду приходящая, — объяснила она и показала пальцем в окно. – Вот он, мой дом, в двух шагах.
- Хорошо вам, — завистливо вздохнула Наташа. – Считайте, что и не лежите в больнице, а так… Гуляете на процедуры.
- Ага, — согласилась женщина, которую звали, оказывается, тоже Людмила.
Услышав имя, женщины испуганно переглянулись: новенькая ведь заняла именно койку умершей.
- Может, сказать ей, чтоб на место Ирмы перешла? – шепнула Ладейкина Наташе.
- Не надо пугать, — засомневалась та. – Мало ли в жизни совпадений бывает? А от судьбы не уйдёшь.
А Зоя Александровна, как всегда, недобро ухмыльнувшись, ввела новенькую в курс дела:
- На этой кровати два дня назад умерла Людмила Черненко!
- Ну и что? – совершенно не смутилась новая Людмила.- Все мы смертны. А я, кстати, врач-патологоанатом.
Бедная Зоя аж поперхнулась, а Наташа с Кирой захохотали: это ж надо, хотела попугать, а сама чуть не обделалась!
- И к тому же я не Черненко, а совсем наоборот – Белова! – засмеялась вместе с ними женщина.
Зоя Александровна сердито вышла из палаты.
- Чего она злая такая? – спросила Белова.
- А ничего; такая видно уродилась, — объяснили женщины. – Как только от собственной злости не отравится, непонятно.
- Ничего! – ответила Белова. – Я всю жизнь в морге проработала, бояться не умею.
- В самом деле? – заинтересовалась Кира. – Вы не пошутили?
- Нет, девочки, не пошутила. Кстати, я смерти не боюсь, и вам не советую. Ни один мёртвый меня ещё не обидел.
Она спокойно расправила покрывало и тоже куда-то вышла, неся с собой целый ворох бумажек и справок.
- То-то я думаю, чего это ей разрешили быть приходящей? Ведь не положено? А она, оказывается, из своих.
- Ничего, симпатичная тётка! – сказала Наташа. – Может, хоть она Зойку заткнёт?
Белова покрутилась недолго и действительно ушла: «До завтра, подружки».
* * *
…Вторая новенькая появилась здесь в среду утром, зашла вежливо, бочком; поклонилась и сказала напевно:
- Доброго здоровья, женщины. Какая койка здесь ничья?
Наташа показала. Новая больная прошла к своему месту и стала тихонько, но основательно устраиваться. Обитательницы палаты её рассматривали: полноватая приятная старушка. Сразу видно, что аккуратная и покладистая.
Бабушка наконец расположилась, уселась и назвалась:
- Я – баба Маша. А вас, милые, как величать?
Ей ответили, и завязался разговор. Оказалось, баба Маша «ненадолго сюда приехамши». У неё дома – хозяйство на соседку брошено, потому что больше приглядеть некому: баба Маша обретается на белом свете одна-одинёшенька.
- Мужа свово позапрошлый год схоронила, — рассказывала она. – А детишек нам бог так и не дал; вдвоём куковали. Теперь вот доживаю помаленьку, сколь положено. А сколько ещё придётся, — кто ж его знает?
Она говорила на вкусном среднерусском наречии и казалась бабушкой-сказительницей из фильмов Роу. Так же складывала руки, так же протяжно длила слова. Как будто вот-вот произнесёт:
- А поведаю-ка я вам, красны девицы, что далее в вашей жизни-судьбинушке приключится!
Слушать её было хорошо, и женщины не перебивали; даже Зоя Александровна – и та пока не вставляла своих колючих реплик.
- Вот дохтура поспрошаю, — вела дальше баба Маша, — пусть откроет, сколь мне осталось, чтоб я поспела дела свои земные довершить; да и с Богом, поеду домой. Что ж зря место чужое занимать? – и так, сказывали, «дехвицит». Может, кому нужнее.
Наташа спросила, сколько бабе Маше лет. Та засветилась-заулыбалась:
- Что их считать, девонька? Разве ими жизнь человеческую мерить надо?
- И всё-таки, сколько?
- А вот как раз вчера семьдесят пять и стукнуло, коль тебе интересно. Уж как щедро Господь одарил, так надо и честь знать!
Уютно было вот так сидеть и слушать её… А баба Маша всё говорила, говорила… Вот вроде бы и про себя только, а казалось – про всех.
- А жила я хорошо, — делилась она. – Работала каждый день, болела мало. Да и болезни мои – все были пустяшные, зато выпадал денёк-другой полежать да об жизни подумать. Песен много спела, всякого-разного немало поняла, — чем не жизнь золотая, скажите, девчата?
Подошло время обхода, и в палате узнали, что полностью бабу Машу зовут Мария Анисимовна Золотая. Удивились: фамилия – не в бровь, а в глаз.
Она действительно спросила у врача, деловито и спокойно, доживёт ли до весны? Он удивился, но пообещал, что доживёт.
- Сынок, ты правду скажи, — попросила баба Маша. – Есть у меня дело важное, успеть хочу.
Доктор, виновато пряча глаза, ещё раз подтвердил, что обещает ей жизни не менее года.
- Вот и спасибо, вот и славно! – обрадовалась баба Маша. – Дай Бог тебе здоровья, дорогой, и радости всякой, за то, что такой работы не гнушаешься.
Когда обход закончился, Наташа полюбопытствовала:
- Баба Маша, а что за дело у вас, если не секрет? Хозяйство своё пристроить, наверное?
(Баба Маша успела рассказать, что у неё – «полон двор живой твари», как она их всех любит: и собаку, и трёх кошек, и курочек. «И поросёнок есть?» — спросила Кира. «Нету, милая, — строго сказала баба Маша. – Не могу я, девоньки, поить-кормить да холить, а потом – зарезать. Нету поросёнка, и никогда мы с дедом свиней не держали, вот». «Можно подумать, что курицу вы тоже никогда не зарезали! – фыркнула Зоя. – Ни за что не поверю». «Мне твоя вера ни к чему, — отвечала баба Маша. – А и курицу никогда не тронула. Супы с курятиной варила, твоя правда. Но мы с дедом завсегда просили нашего соседа, Василия, чтоб пришёл дело сделать, а сами уходили со двора совсем. Потом уж возвращались, когда всё кончалось… Хотели было мясо вовсе не есть – не вышло у грешников. Вот так, Зоя».) Вот поэтому Наташа про хозяйство и спросила.
- Это – само собой, — кивнула баба Маша. Я уже знаю, кто кого возьмёт, давно сговорено. А и другое дело у меня есть: надо домишко свой на Леночку переписать.
- Леночка – это кто, племянница? – предположила Кира.
- Нет, она мне совсем не родня. Но родной человек. Вот пусть ей домик и достанется.
Тут позвали обедать, и женщины не успели узнать, кто такая Леночка. А ближе к вечеру Наташа снова спросила:
- Мария Анисимовна, а про Леночку расскажете?
- Слушай, коли хочется. Только не зови меня так длинно; меня так отродясь никто не звал. Сначала величали Маней, а с годами – тётка Маша, теперь – баба.
Про Леночку оказалось так: она – инвалид детства, добрая душа; «всей деревне солнышко», как сказала баба Маша. Сынок у неё растёт, — никто никогда и не спрашивал, с кем пригуляла, а сама Леночка не говорит. Колюнька (сын Леночки) – уже тринадцати годков, а живут они скудно. Вот и хочет баба Маша всё, что нажито, им оставить.
- Подружка она моя, — делилась баба Маша. – Самая сердечная подружка. Хоть и молодая совсем – пятьдесят годочков только! – но сердцу дорога.
- Конечно, — снова влезла Зоя, — она же знает, что дом вы ей оставите, вот и старается.
- Э, милая! – баба Маша посмотрела на Зою с недоумением и жалостью. – Сколь плохо ты жила, видно. Не знаешь, бедная, какие люди светлые бывают. Не встречала, что ли?.. Не ведает Леночка ничего; и я не скажу, пока живая. Потом… Пусть потом ей от моего добра чуток легче будет.
- Да кто вы такая? – взбеленилась Зоя; видно было, что баба Маша хорошенько её задела. – Кто вы такая, чтоб судить, как я жила?! Да вам и не снился такой достаток!!!
- Боже сохрани от таких снов, — ничуть не обиделась баба Маша. – А моего достатку мне с головой хватало. Главное, Зоя, счастье – довелось мне узнать, что такое любовь и добро. И если ты, уж седая, не знаешь, что это – найглавнейшее богатство наше, то жалеть тебя – не пережалеть.
Зоя покраснела, хлопая глазами, но что ответить – почему-то не нашлась.
* * *
С бабой Машей дни побежали совсем незаметно. Она была словоохотлива, но ненавязчива. И Кира, и Наташа, и даже «приходящая» Белова (она тоже успела подружиться с бабой Машей) то и дело просили рассказать её что-нибудь или просто о чём-то спрашивали.
И баба Маша тогда улыбалась и говорила:
- Скажу я вам так, девоньки…
И «девоньки» слушали, забыв обо всём. Зоя теперь всегда сидела молча, надутым индюком, и изо всех сил делала вид, что речи бабы Маши ей не нужны и не интересны. Даже закрывалась то книжкой, то журналом. Но наблюдательная Кира заметила: не листает. Значит, тоже слушает.
А в воскресенье, как всегда, пришёл Зоин муж. Он сильно опоздал, и видно было, как Зоя мечется из палаты в коридор и психует, выглядывая из окна.
«Ох она ему и задаст, бедняге, — подумала Кира. – Тройную порцию плюс обычную!»
Муж вошёл в палату спотыкающейся походкой, заранее привычно втянув голову в плечи. Он и не пытался объяснить своё опоздание, по опыту зная: бесполезно. И Зоя, не стесняясь, как обычно, никого, принялась его отчитывать, на этот раз – с криком и слезами. Затем, как всегда, он вынимал из сумки принесённое и складывал перед ней, а она гневно комментировала, снова называя мужа безголовым и безруким бараном. Сцена была привычная, но для бабы Маши – в новинку.
Она слушала внимательно, вглядываясь в мужика, и когда, наконец, он ушёл, отпущенный на волю своей грозной половиной, тяжело вздохнула и сказала:
- А ведь ты, Зоя, его не за то ругала, что опоздал и что покупки не те…
- А за что ж ещё?! – взъярилась та, поражённо уставившись на бабу Машу.
- За то, драгоценная моя, что он – жить останется, а ты – неизвестно. Завидуешь ты ему, чуть не лопаешься. А криком прикрываешься, чтоб никто не догадался.
Все замерли. Вот сейчас, Зоя, наверное, бросится душить бабу Машу! – столько ненависти вспыхнуло в её глазах!..
Но Зоя вдруг осела на кровать, схватилась ладонями за посеревшие щеки и глухо застонала:
- Да!.. Да, да, да!.. Он – останется, а я, я…
Она бросилась лицом в подушку и тяжело, надрывно зарыдала.
- А ну-ка, идите погуляйте! – строго и решительно приказала баба Маша и шагнула и Зоиной кровати.
Кира, Наташа и присутствующая сегодня Людмила тихонько вышли в коридор, прикрыв за собой дверь. Они долго сидели на старом диванчике, ждали. Спустя два часа Белова предложила:
- Может, зайдём?..
- Нет, — решительно остановила Наташа. – Если б было уже можно, баба Маша сама б нас позвала.
Через полчаса объявили ужин, и тогда, наконец, Кира решилась:
- Баба Маша, Зоя! В столовую уже зовут! – сказала она, приоткрыв дверь палаты.
- Идём, идём, — закивала баба Маша. – Погоди маленько.
И, закрывая дверь, Ладейкина услышала:
- Ты, Зоюшка, душу-то не мучай. Ведь она хочет добра, а ты её – сапогом, сапогом!.. Сама ж не рада…
В конце концов они вышли и, тихонько беседуя, направились на ужин. Глаза Зои Александровны были красны и напухли, а губы – улыбались чему-то…
* * *
- А Леночка ваша, вы говорили, инвалид? – спросила однажды Наташа.
Дело было утром, все уже позавтракали и ждали обхода, а врач почему-то не шёл.
Наташа спросила и сама смутилась:
- Ой, извините, может, нельзя говорить?.. Неудобно как получилось…
- Ничего, — кивнула баба Маша. – В телесном изъяне стыда нету, а вот коль в серёдке чёрно – тот и есть инвалид, настоящий калека.
И спокойно объяснила:
- Леночка – она горбатенькая. А мужикам что? – им красоту для глаза подавай, а не для души. Глупые!
- Но ведь вы говорили, ребёнок у неё? – не отставала Наташа. – Значит, кому-то всё же понравилась?
- Да уж, известно, не ветром надуло, — согласилась баба Маша. – Только думаю я, что не от наших мужиков это, не от деревенских. Ездила она в санаторий разок, — вот и случилось, слава Богу. Как уж мы все рады были! Ведь она, Леночка-то, — такая незлобивая, никому слова плохого за всю жизнь не сказала, хоть и натерпелась от людей да от судьбы своей по самое некуда. Вот Господь и наградил, — не одна теперь. В сыне души не чает, а уж какой парнишка славный растёт, сердце радуется! Весь в мать, — она ведь с лица – красавица! Уж на что Варька Гнида у нас сплетница – а и та не посмела обсудить, когда известно стало.
- А Гнида – это что, фамилия такая? – засмеялась Кира.
- Зачем фамилия, — заулыбалась и баба Маша. – Люди так прозвали за язык длинный да липкий. Вот что я вам скажу, девоньки, — вела она дальше, — а заприметила я, что самые клятые сплетники да брехуны – это как раз те, у которых в жизни грязи было по самую макушку. Вот они по себе и судят да стараются всех дёгтем измазать да в перьях вывалять.
И Наташа невольно вспомнила свою соседку по площадке: верно баба Маша подметила! Соседка эта – день и ночь сидит на скамейке под подъездом, с утра до темноты наблюдает и обсуждает, а у самой в биографии – ой-ой-ой!
Наташа сплетни не слушала и не передавала, скамейку эту обходила десятой дорогой и, кстати, очень удивлялась: откуда у этих дворовых всезнаек столько свободного времени?! Просто она однажды случайно узнала от знакомой: соседка эта, оказывается, аж троих детей государству на воспитание оставила, отказавшись от каждого из них прямо в роддоме. Жила всегда вольно и «весело» (это сейчас она – божий одуванчик!), замуж не ходила, а беременеть – беременела, вот и нашла «выход». Кто-то говорил, что сейчас эти дети давно взрослые. Знают ли они что-нибудь про свою мать? Как они росли? Кем теперь стали?..
Наверное, соседка и про Наташу какие-то гадости говорит, а как же. Гнида, тоже гнида настоящая. Только в деревне – народу меньше, каждый как на ладони; а тут, в городе, такая сплетница защищена многолюдьем; её только в своём доме и знают. «Вот если б весь город её Гнидой называл, по-другому бы запела! – подумала Наташа. – Может, лишний раз побоялась бы рот свой грязный открыть».
* * *
А через три дня, тоже утром, баба Маша решительно объявила:
- Всё, девоньки, последний денёчек я здесь – и поеду с Богом. Хватит.
- Как? – растерялась Зоя. – Ведь вас ещё не выписывают?
И спохватилась:
- Баба Маша, может, у вас денег больше нет? Так я одолжу! То есть дам! И отдавать не надо!
- Спасибо, Зоюшка, на добром слове, — умилилась баба Маша. – Разве в деньгах дело? Говорила ж я вам сразу, что не задержусь.
И добавила ласково:
- А деньги, Зоюшка, деткам да внучатам своим отошли. Им, небось, нужно; а у тебя – лишнего много, сама знаешь.
- Да-да, — закивала Зоя. – Ваша правда. Отошлю, побольше отошлю. Спасибо, что напомнили. А то…
Остальные тоже расстроились: так ведь привыкли к бабе Маше, что казалось: живёт она тут не вторую неделю, а целый век. Как же теперь без неё, а?..
Врач тоже взялся на обходе упрашивать, но уговорить не смог.
- Поеду! – решительно твердила баба Маша.
И после обеда начала собираться. Все хором предлагали проводить её до остановки, но она твёрдо отказалась, хоть и повторяла: «Спасибо, спасибо, девчата!»
Наконец её необременительные пожитки были собраны, и баба Маша начала прощаться. Для каждой у неё нашлось доброе слово, но почему-то всем хотелось плакать.
А Кира попросила: «Баба Маша, а можно, я вам писать буду?»
- Можно! – обрадовалась та. – Давай адресок черкну.
…На дорожку ещё посидели, повздыхали.
- Ну, девчата, не горюйте! – поднялась первой баба Маша. – А напоследок послушайтесь старуху: радуйтесь. Завсегда радуйтесь, девоньки, жизни; ведь она – одна у нас. И не гневите Бога: сколько дал, столько и примите с благодарностью.
И она низко, в пояс, поклонилась: «Прощавайте, дорогие».
* * *
- Наташка, слушай! – сказала Кира. – Я ведь только сейчас сообразила: не зря нашу бабу Машу так назвали: Мария! Ведь она как матерь!
- А и точно! – поразилась та.
Прошло уже три дня, как уехала баба Маша, а все только о ней и вспоминали и бесконечно сокрушались: мало, непростительно мало говорили они с ней. Надо было слушать и слушать, а они… То обед, то ужин, то тихий час! Кто вернёт теперь недосказанное, кто?!
Кира от души радовалась, что попросила у бабы Маши адрес, и остальные соглашались: молодец, сообразила. Адрес переписали и себе, и только одно это сейчас утешало.
- А всё-таки, девочки, письмо – это не то, что вживую с ней поговорить, — подытожила Людмила.
- Ничего, — успокоила Кира. – Письмо – тоже хорошо… Представляете, а если б её не к нам подселили? Вот что было бы ужасно!
- Действительно! – охнула Наташа. – Знаете, девочки, ведь она во мне всё перевернула, всё буквально. Я другими глазами даже на всех вас посмотрела, как будто она мне второе зрение подарила.
Зоя, соглашаясь, кивнула. Она теперь всё больше молчала, была тиха и постоянно задумчива, как будто напряжённо прислушиваясь к чему-то внутри себя.
Вчера она совершенно озадачила мужа, приняв его радостно и с улыбкой. Они немножко поговорили, и Зоя вышла его проводить. При этом у него был такой потрясённый вид, очки лезли на лоб от удивления, что, когда супруги вышли, Наташка от хохота повалилась на кровать:
- Девочки, он от неожиданности заикой, наверное, станет! Ой, не могу!
Другие тоже смеялись, но Людмила строго сказала:
- Зойке ничего не будем говорить. Это не по-доброму. Пусть сама разбирается.
Все были «за».
* * *
На место бабы Маши пока никого не подселяли, и это радовало. Казалось, что она ещё здесь, просто вышла на минутку. И вот-вот зайдёт и снова скажет: «А послушайте-ка, девоньки!..»
Потом всё-таки пришла новенькая, и ей долго рассказывали про бабу Машу…
Постепенно всё шло своим чередом; сначала выписалась и ушла Наташа, потом – почти одновременно – Зоя Александровна и Белова. А Ладейкину пока не отпускали, да она и не рвалась: к кому?
Палата заполнялась новыми обитательницами, и никто из них не имел счастье знать бабу Машу, и Кире уже не с кем было поговорить о ней…
Но вот, наконец, и самой Кире сказали: «Ладейкина, завтра вас выписывают». А Кире стало почему-то совсем грустно, хотя доктор объявил:
- У вас всё хорошо. Я очень рад.
Правду ли сказал?.. Кто ж его знает?
…Приехав домой, Кира долго и с удовольствием мыла, скребла и отстирывала, сокращая работой немалый срок больничного, который ей «продлили». Наконец и это прошло, и Кира вышла на работу.
Никто на этот факт большого внимания не обратил: пришла и пришла. Вежливо поинтересовались, как здоровье; услышали дежурное – «спасибо, хорошо»; и на этом – всё. И Кира, которая всегда была почти равнодушна к другим (поэтому и не удивлялась ответной пустоте), поразилась: неужели их не ранит собственное безразличие?..
Сама она теперь интересовалась всем; до всего у неё появилось дело. Она приветила добрым словом одного, расспросила другую, помогла третьей… И увидела в этом удовольствие, ощущая себя бесконечно счастливой. К ней сначала удивлённо приглядывались, а потом – как-то вдруг! – заулыбались навстречу, раскрылись. И всё чаще Кира видела, как и ей хотят отплатить чем-то хорошим.
Она сначала не решалась написать бабе Маше, почему-то робея. Но наступил день, когда Кира поняла: напишет! Сегодня, сейчас же напишет!
И сделала. Начинала письмо с опаской: что сказать?.. Но как только написала первую строчку, слова хлынули сами по себе, Кира едва успевала. Оказалось, что очень многое хочется рассказать бабе Маше, заслужить её одобрение, спросить совета.
Спасибо, что затеяла писать в выходной: так целый день у стола и просидела. Уже к вечеру перечитала и смутилась: ну и наворотила! Зачем бабе Маше это всё читать, время тратить? Помедлила два дня – хотела переписать, сократить – но в конце концов отправила как есть. И стала ждать.
Ответ пришёл сразу, Кира и не ожидала. Заглянула в ящик – ахнула: от неё! Поспешно открыла, прочитала первые строчки: «Здравствуй, Кирушка дорогая; здравствуй, милая!»
Почувствовала, что плачет. Но это были хорошие, драгоценные слёзы. Не существовало никакой бумаги, а была баба Маша – такая родная и близкая, и письмо нисколько не мешало ощутить её рядом, просто здесь, сейчас!
* * *
«Здравствуй, Кирушка дорогая; здравствуй, милая!
Спасибо, дочка, что не забыла про старуху, не погнушалась написать. Уж как я рада узнать, доченька, что жизнь твоя налаживается, уж как рада! Низкий поклон тебе от моей подружки Леночки – я ей про тебя сказывала. Это Леночка письмо пишет, а я диктую. У меня, старой, уж руки дрожат, пера не удержат, а так много хочется тебе поведать; вот Леночку и попросила.
Пишешь ты, что начальница ваша больно неприветлива; а ты погоди осуждать. Может, у неё случилось чего-нибудь нехорошее. Ты разузнай потихоньку, может, ей помочь надо; с товарками своими посоветуйся. Может, чего и надумаете сообща. Злых людей не бывает, доченька, а есть от своего недобра больные. Их спасать надо.
А послушай меня, Кирушка: ты на речи её недобрые не отвечай и сердца на неё не держи. Как она в крик – ты и подумай: «Дай Бог тебе здоровья, чтобы зло своё чёрное победить!» Вот так три разочка потихоньку повтори – и всё. Грех это, доченька, коль в ответ на чужое недобро ты своё недобро придумаешь, спаси и сохрани.
А у меня, хвалить Господа, всё как следует, дело своё важное уже сделала. Ты ж знаешь, какое. Леночкин Колюнька первое место по математике в школе взял, вот радость-то!
А ты что ж, доченька? Никак не соберёшься сынишку и себе заиметь? Или дочурку – тоже хорошо! Помню, ты сказывала, что не всё у тебя ладно по бабьей-то части, так теперь наладится. Я знаю. Я маленько в этом кумекаю, только не признаюсь: вижу, бывает, наперёд, с кем и что приключиться может. Не хочу людям открывать, ведь грех это – судьбу свою наперёд знать.
И тебе не открою; сама ты своего счастья кузнец, запомни. Одно только поведаю (я ж сразу это увидала, как только с вами со всеми в больнице-то раззнакомилась), — остаёшься ты жить, доченька. Остаёшься надолго.
Так теперь гляди в оба, не прозевай своё золото-счастье. И перво-наперво затевайся родить деточку: себе на радость, людям на пользу. Открою тебе, что можешь ты стать матерью в ближайшие два годочка, а больше ничего про это и не скажу, не положено. Благословляю тебя, Кирушка, и твою дитятку будущую, от всего сердца.
Ты написала, что один вдовый сосед всё тебя привечает, вроде нравишься ты ему. Так не спеши отталкивать, он не намного и старше, всего на восемь годков. Это ж разве срок? А робеет он, потому что прихварывает сердцем; думает, бедный: зачем я ей сдался, больной да старый? А ничего он и не старый, а в самой мужеской поре. С первой-то женой деток не было, а с тобой – возрадуется. И молодая твоя ладность ему на счастье и в утешение. Уж как холить да лелеять станет!
Приглядись, любушка, к нему; забудь, что болеет, — лишнее это. Он и хворать почти перестанет, как счастье своё отыщет.
А ещё спрашиваешь ты: как тебе отказаться, чтоб на смотре самодеятельности не выступать? Говоришь, хлопотно, надоело, и так каждый год от своей конторы ездишь. А я тебе так скажу: глупенькая ты! Чего ж отказываться, ведь поёшь хорошо. А душевная песня – это людям подарок, настроение, цельного дня украшение.
Вот мой муж покойный – тот тоже хорошо пел, завсегда от колхозу нашего выступал. Так веришь ли? – бывало, недели две люди встречают да благодарят, вот как! Пел он знатно, аж до слезы, бывало, проберёт. Ну, и я с ним рядышком – тоже маненько помяукаю. Любил он, бывало, поближе к вечеру чаю с булками домашними напиться, а потом и говорит:
- А давай-ка, Марьюшка, споём на два голоса!
Ну и сидим, поём. Забудем, что и телевизор есть, — ну его, железного!.. И так хорошо, так хорошо, Кирушка, на сердце станет, — чудится, что сильнее тебя и краше никого и на свете нет. И что если кликнут только: «Эй, люди добрые, кто силён да смел – выходи на подмогу!» — тут же и побежишь! Вот она, песня-то, что с душой делает! Так что мой тебе совет, дочка: спой, коли добром просят. Только как петь станешь, дай душе развернуться, почувствуй песню, а не отбывай, лишь бы поскорее. Подумай, Кирушка, про это.
Вот пока и всё, в другой раз ещё напишу. С тем и остаюсь, любящая тебя – Мария Золотая».
* * *
Кира читала и перечитывала письмо, пока не выучила его почти наизусть. Удивительно: вот взяла баба Маша и расставила всё на свои места…
И Кира сразу поняла, что ей делать и как жить дальше.
Спустя несколько дней снова написала бабе Маше, уж так потянуло! Та опять не замедлила ответить, и пошла-побежала переписка.
Кира научилась даже чувствовать, в какой день будет письмо, знала это с самого утра. И не важно, хмурилась ли в небе туча или сияло солнышко, — сердце всё равно наполняла радость, уверенность, что вот сегодня – праздник; праздник особенный, не календарный, а тот, который празднует душа человеческая в дорогие для себя дни.
И точно: приходило письмо! Все послания бабы Маши были написаны твёрдым и круглым Леночкиным почерком, и только последнюю фразу – «любящая тебя Мария Золотая» — баба Маша всегда писала сама. Буквы ложились неровно, спотыкаясь, и видно было, как старой женщине трудно их выводить…
…Прошло-промелькнуло полгода, и писем становилось всё больше и больше. Кира их свято сохраняла, часто перечитывая от самого первого; как, бывает, перечитывают любимую книгу, каждый раз – на удивление! – отыскивая в ней что-то такое, чего до сих пор не заметил, не допонял…
* * *
«Здравствуй, Кирушка, доченька милая! Спасибо, голубушка, что зовёшь на свадьбу, — куда мне, старой, с места трогаться? Вы уж без меня как-нибудь, ладно?
Благословляю тебя, доченька, на радость и на счастье; совет вам да любовь. Поздравь от меня своего Егора Степановича, скажи, что желаю я ему, как сыну родному пожелала бы: трудиться долго, жить полно, а любить – до последнего вздоха. Долгих лет вам, детушки.
Да, совет вам: ты пишешь, Кирушка, что съехаться вы надумали, жить в одном дому. Правильно рассудили, дорогие; а как же иначе? Только вот что нехорошо, мне думается: зачем вы затеялись Егорову избушку продавать? Деньги – что? Пыль. Вот они есть – а вот уже и нет. А дом родительский Егор Степанович пусть для потомства вашего побережёт. Послушайтесь меня, не продавайте, — потом как найдётся.
Высылаю вам свой свадебный подарок, вы уж не побрезгуйте: от всей души дарю.
Любящая вас Мария Золотая».
* * *
Вместе с этим письмом пришла и посылка. Кира открыла и ахнула: ничего себе «не побрезгуйте»! Да такому подарку цены нет, даже неудобно: прислала баба Маша два старинных кованых подсвечника, ажурных, тяжеленных. Знатная работа, глаз не отвести!
Муж, Егор Степанович, даже немного испугался:
- Кирочка, ты знаешь, сколько это стоит?!
И сам моментально уселся писать бабе Маше письмо: мол, сердечное спасибо вам, Мария Анисимовна, но уж очень дорогой подарок, неловко!
Ответ пришёл, как всегда, быстро, но про подарок в нём было только несколько слов: «А Егорушке своему, дочка, скажи так: мы не для денег живы, а для радости». И всё.
Молодые стали жить у Киры, а дом Егора по совету бабы Маши решили, действительно, не продавать. Да и не так сложно за ним приглядывать, если честно: туда ходьбы – три минуты.
* * *
Наступила весна. Она, как и в прошлом году, грянула щедрая и тёплая.
Кира – теперь уже не Ладейкина, а Щеглова – своей новой жизни была рада; с мужем всё ладилось. Егор оказался мужик – золотые руки, и в их домике всё как-то моментально починилось, подправилось и устроилось.
Егор Степанович оказался истинный домосед, из дома никуда не торопился, компаний шумных не любил. Если куда и шёл – то только вместе с Кирой, но долго засиживаться не любил и совсем не выпивал, вызывая насмешки остального мужского населения.
Зато баба Маша написала: «Ну и молодец ты, Егор Степанович, что не пьёшь зелье это разбойничье. Никто и никогда от него добра не видал, а только горе горькое. И никогда радости от него не было, а только похмелье тяжёлое да больное. Уж как я рада, Егорушка, так и сказать нельзя. Вот так и дальше, дорогой: не пил – и не пей никогда. Мой-то муж тоже никогда её, проклятущую, в рот не брал – так и счастлива я была с ним, как с солнышком ясным. Потому и за Кирушку радуюсь, хочется и ей счастья. А что посмеиваются над тобой мужики, — так что же? Пусть себе. Зато они в хмельном угаре жизнь себе коротят, а ты – удлиняешь. Тебе ведь ещё дитя растить, Егор Степанович; так что ты теперь обязанный жизнь свою охранять».
Прочитал Егор письмо и удивился: Кира только вчера узнала про свою беременность, прибежала радостная и давай мужа обнимать-целовать! Откуда же бабе Маше уже известно?..
- Она всё знает, ты не удивляйся, — засмеялась Кира. – Она и про тебя, ни разу не видя и не слыша, мне всё предсказала. Считай, что это она нас поженила!
Кира не чуяла ног от радости. Ведь она к докторше пошла просто посоветоваться. Почувствовала: что-то с ней не так. Что?..
А та – уложила на кресло, посмотрела и поразилась:
- Кира Андреевна, это невероятно!.. Я глазам своим не верю… У вас, кажется, ребёнок будет!
Она попросила Киру не уходить, побежала за коллегой. Та пришла и подтвердила: да, никаких сомнений. Кира мчалась домой и повторяла всю дорогу: ай да баба Маша! Ведь не поверила Кира ей, нет. Думала, утешает от доброты душевной. Всегда ей вот эта докторша-гинеколог говорила:
- К сожалению, вам придётся смириться, детей у вас быть не может. Ну разве что чудо…
А сегодня врачиха даже заплакала:
- Так и в Бога поверишь! Ведь такой случай – один на миллион!..
Егор Степанович, конечно, обрадовался несказанно, помолодел прямо на глазах:
- Вот он я, молодец-удалец, да и ты, жёнушка, не промах!
Целый вечер они не могли наговориться, строили планы, и до того добеседовались, что уже в мыслях своих дошли до свадьбы родного дитяти… Потом глянули на часы – расхохотались:
- Три часа ночи – а мы ни в одном глазу!
И тут же Егор строго подытожил:
- Сегодня – ладно, день такой выдающийся. А с завтрашнего дня, дорогая моя, режим, питание, прогулки – всё как положено. Лично беру под контроль, и не думай!
И действительно, подошёл к вопросу серьёзно. Даже на Кирину работу сходил и строго предупредил начальницу, которая никак не унималась:
- Если Кира, не приведи Бог, из-за вас разнервничается, — я не знаю, что с вами сделаю!
Начальница струсила и тут же обещала создать Кире наилучшие условия для работы и, конечно, разнесла интересную новость по всему учреждению.
А срок был совсем ещё невелик, и Кира чувствовала себя хорошо, лишь иногда по утрам её немного мутило.
* * *
«Здравствуй, Кирушка, замужница моя милая!
Вот и настали твои сроки исполнить своё главное дело на земле. Мне-то такого счастья дадено не было… А всё война проклятущая, скольких она погубила! Вот и мне от её смертушки привет достался: я ведь тогда девчушечкой совсем была, немцы деревню пожгли вместе с людями. Нас только трое детишков и спаслось, в лес убегли. Оттуда и глядели, как деревня горит, крики страшные слышали…
Потом прятались втроём, в землянке жили: мне – десять годков, Ванюшке – семь, а Ульянке – четырнадцать. Она нас и спасала. Потом холода приступили; ну, мы все и простыли. Да так страшно хворь прихватила, что Ульяна с Ванюшкой на моих руках и померли в той землянке; а я уж и не помню, как живая осталась. Помню только, что наши всё ж таки пришли и меня выходили.
И вот с той страшной поры стала я ни на что не способная, — это потом, как выросла да замуж вышла, мне в больнице разъяснили.
Но мой Пётр Никодимович всё равно любил меня, не бросил, хотя был совсем здоровый и мог нарожать детишков с другими бабами. А он любил меня, голубчик мой, Пусть ему на том свете так будет хорошо, как мне с ним на этом было.
Так что ты дочка, исполни своё дело как следует, как бабе и положено.
Да гляди, тяжёлое не подымай!
Любящая тебя Мария Золотая».
* * *
В этом письме снизу была приписка:
«Баба Маша очень плоха, только не велела вам говорить. Фельдшерица сказала, что больше двух недель не проживёт.
Елена».
Кира прочитала, ахнула и зарыдала вголос. Из кухоньки выглянул испуганный Егор:
- Что случилось?!
Кира протянула ему письмо и решительно заявила:
- Поеду. Может, успею попрощаться!
- В положении?! Не пущу, — сказал муж.
- Хоть на пороге ляг, всё равно поеду! – рассердилась Кира.
- Я хотел сказать: «Одну тебя не пущу», — исправился Егор.
Они тут же начали собираться, а Егор сбегал и утряс вопрос «нескольких дней за свой счёт» и у себя на работе, и у Киры. Выехали, не мешкая.
Добираться оказалось далековато (Кира думала — ближе); но путь стелился хорошо. К кому ни обратись, каждый быстро и толково объяснял, куда двигаться дальше. Так что доехали без приключений.
На малюсеньком полустаночке их встречала Лена (Кира дала ей телеграмму). Супруги увидели её ещё из окна и сразу узнали. Волосы горбуньи были покрыты чёрным платком, и Кира, с больно бьющимся сердцем, схватила её за руку:
- Лена?! Что??!!
- Сегодня ночью умерла, — ответила та, вытирая глаза концом платка.
- Ой! Ой! – застонала-закачалась Кира. Егор обнял её за плечи и гладил по голове.
- Пойдёмте, машина ждёт, — тихо попросила Елена. – До нашей деревни ещё пять вёрст.
Они долго тряслись по ухабистой просёлочной дороге, и Егор с опаской, но молча, всё поглядывал на Кирин живот. Наконец добрались.
У меня остановитесь, — решительно сказала Елена, вылезая из машины.
- Нет, нет, давайте к ней пойдём! – снова заплакала Кира.
- Завтра пойдём, — успокоила Елена. – Сегодня – не надо. Пусть её обмоют-обрядят как следует. И всенощную над ней сегодня должны отчитать. Завтра, завтра пойдём, — пообещала она ещё раз.
Дом Елены оказался на другом конце деревни, далеко от избы бабы Маши. У Елены они долго и тихо ужинали; Кира всё время плакала. Муж её успокаивал, а Елена строго сказала:
- Нельзя так, возьми себя в руки. Это для девочки плохо.
- Для какой девочки? – удивилась, всхлипывая, Кира.
- Для твоей. Дочка у вас родится; так баба Маша сказала, — объяснила Елена.
Дочка, значит… И неизвестно, то ли от удивления, то ли от новости, — но Кира действительно попритихла, а душевная боль не то что ушла, а как-то притупилась, как будто нашла себе уголок-каморку где-то глубоко в сердце да и затаилась там. После ужина Елена стала мыть посуду, а Кира – помогать ей.
Егор Степанович ушёл с Колюней в его комнатку, и они там начали что-то тихонько мастерить.
- Эх, нет у моего парня отца, — вздохнула Елена.
И вдруг разоткровенничалась:
- Знаешь, Кира, а если б не баба Маша, у меня б и Кольки не было.
- Как так? – удивилась Кира.
- А так. Мы с ней сто лет уж дружим, я совсем молоденькая была. А как за тридцатник перевалило, ох и затосковала я! Сама видишь – калека, кому нужна; а сердце просит, так просит! Веришь ли? – удавиться хотела. Так баба Маша и давай меня потихоньку уговаривать: поезжай да поезжай куда-нибудь на курорт; там мужики на отдыхе, до этого дела – падкие. Кого не спросишь – все холостые да неженатые, врут – не краснеют. Если, говорит, замуж и не выйдешь, то хоть женской радости маленько спознаешь, а будет Божья воля – дитя зачнёшь!
До-о-олго я не хотела её и слушать; ой, долго! С моим горбом – только курортов не хватает. Но всё-таки переломила она меня, уговорила. Баба Маша сама на председателя наседала, пока он мне путёвку в хорошее место не дал, аж в самый Крым, в Феодосию.
Ехала я – тряслась вся. Дома, в деревне, все к моему горбу привыкшие, уже и не замечают; а тут – каждый оглядывается… Натерпелась, пока добралась! Ох, и злы бывают люди: я ж не зверушка какая, чтоб на меня пялиться. А то и пальцем могут показать, дурни…
Ну вот, доехала, значит до места. И что ты думаешь? – в первый же день с мужчиной одним познакомилась, из самой Москвы. Такой вежливый, ласковый. Цельный месяц с ним я гуляла, на всю свою бабью жизнь плотской радости набралась… Осуждаешь? – вдруг спросила она.
- Что ты! – удивилась Кира. – Кто ж тебя вправе судить?
- Может, жена его, — вздохнула Елена. – Тоже ведь брехал, что одинокий. А я однажды заметила: кольцо своё обручальное в кармане носит, кобель.
- Сказала ему?
- Нет, что ты. Зачем? Получила своё до последнего денька – и прости-прощай навеки. Мы в один день и уехали, только в разных поездах. Ну вот, значит, возвернулась я домой, и жду. Сама понимаешь, чего. Неужели, думаю, не вышло?.. Ан нет, вышло! Вот так Колька и народился. А я ему отчество настоящее записала: Артёмович.
- И он ничего не спрашивает? Большой ведь уже… Ой, извини, Лена! – спохватилась Кира.
- Опять же не за что, верно спросила, — Елена вытерла последнюю тарелку и наконец села. – Спрашивает, как же. А я всё время отвечаю: «Расскажу, Коленька, чистую правду, только стань постарше. Потерпи, сынок, узнаешь. Я просто врать тебе не хочу, пойми. А правду – пока не могу, рано ещё».
- Молодец! – удивилась Кира. Потрясающая женщина!
Так они спать и не ложились, а всё говорили и не могли наговориться… Давно уже видели десятый сон и Колька, и Егор Степанович, а женщины и забыли, что на дворе ночь давно.
- Знаешь, ведь баба Маша Кольку моего за внучка считала; так он её «бабушкой» и звал. Наплакался нынче, бедный! Теперь уж вроде попритих, понял, что не вернуть. Молодые слёзы – они завсегда быстрые. Наверное, это хорошо. Как думаешь?
- Да, хорошо… А я вот плакать за ней всегда буду.
- Не надо, грех это, — строго сказала Елена. – Она б не одобрила.
- Деньги-то, деньги возьми на похороны! – спохватилась вдруг Кира и бросилась к сумке.
- Не возьму! – рассердилась Елена. – Ишь, придумала.
Она, действительно, ни в какую не хотела брать, а смилостивилась только тогда, когда Кира заплакала:
- За что обижаешь, Лена?.. Ведь она и мне была как родная! Возьми, ради Бога!
И только к рассвету, устав, забылись женщины коротким лёгким сном.
Но, проснувшись, Кира почувствовала себя отдохнувшей. Она разбудила Егора и стала собираться: пора к бабе Маше. Растолкали и Коленьку с Еленой, — те спали как глухие.
Наскоро перекусили и пошли. Несмотря на то, что было ещё раным-ранёшенько, у избы бабы Маши толпилось немало народу. Сам дом стоял нараспашку, в сенях крепко пахло ладаном.
В горнице, под большой угловой иконой стоял на столе простой малиновый гроб, а в нём, утопая в тюли и цветах, лежала дорогая покойница. Рядом на табуретках сидели люди, тихие и торжественные. Заходили другие, и те уступали им место, покидая комнату, чтоб не толпиться.
Кира, войдя, потихонечку прошла к самому гробу и, стоя возле бабы Маши, заплакала горючими слезами, глядя на осунувшееся, до невозможности исхудавшее лицо покойницы, на её, ставшее таким крошечным, тело: кожа да кости! Видно, крепко намучилась перед смертью… За что ж ей это, Господи?!
Подошла Лена, обняла, пошептала утешительно, повела усадить. Плакали многие… Егор Степанович сидел рядом, вздыхал. Хоть и знал он бабу Машу только по письмам, а и ему было сейчас и тяжело, и горько…
Снова приходил батюшка, снова пели над покойницей какие-то старухи в чёрном с головы до пят. Наконец, после обеда, засуетились: пора было нести бабу Машу на кладбище.
Вынесли её во двор, поставили гроб на табуретки у калитки, опять пели и молились.
Но наконец двинулись и в последний путь. Егор Степанович пристроился нести гроб и нёс его до самого погоста, не давая себя сменить, как другие мужики.
А последние минуты у свежеразрытой ямы Кира запомнила совсем плохо: ей казалось, что она вот-вот упадёт, до того всё плыло и качалось перед глазами. Если б не Елена, которая всё время держала её крепко под руку, то, наверное, упала бы таки. Однако три горсти земли нашла в себе силы бросить в дорогую могилу. А когда вырос холм, обложенный венками, уж не было сил терпеть: зарыдала, завыла. И Лена – тоже.
Егор Степанович обнимал, успокаивал их обеих и горько плачущего Кольку.
А потом были поминки, многолюдные, но строгие. И совсем без водки. Кира удивилась, спросила: почему? И услышала, что это такая последняя воля покойницы. Не любила она пьяных, на дух не переносила, вот и просила заранее всех и каждого:
- Как меня похороните да поминать станете – чтоб не пили. Ни-ни, ни капли! Насмотрелась я на своём веку, как водка поминки в шутовство превращает. Не хочу себе такого!
* * *
А на другой день Щегловы засобирались в обратный путь; чего ж людей обременять?
Напоследок Кира спросила, а знает ли Елена, что баба Маша ей дом отписала?
- Знаю, — опять заплакала Лена. – Она мне перед самой кончиной сказала. Просила иконы никогда не выносить. Да я и не надумала бы, что ты! Она слово с меня взяла, что, как Колюшка вырастет да женится – то со своим семейством именно в её дому проживать станет. Я обещала…
Супруги вернулись домой, и тут Кира что-то расхворалась. Егор Степанович переживал, сердился, но Кира знала, что через денька два-три ей станет легче, и не волновалась.
И действительно, недомогание прошло быстро, Кира снова вышла на работу, и всё пошло своим чередом: рос и ждал рождения ребёнок, заволакивалась благодарной памятью боль утраты.
* * *
Письма, письма… Их было много, и лежали они аккуратной стопкой в отдельной коробке… Одно письмо Кира любила больше всего:
«А поняла ли ты, доченька дорогая, сколь много красоты вокруг, аж глазам больно! Гляди да радуйся, а люди – всё надутые и недовольные. Спроси, чем? – а и сами не скажут. Или так, пустяки какие-нибудь самые распустяшные…
Вот так жизнь и бежит бегом, а им всё некогда головой повертеть по сторонам, вглядеться. Всё им непогода, то знобко, то жарко!
А красота – вот она, всмотрись только, не ленись. Зима придёт – уж на что, голубушка, холодна да неласкова бывает, зато стоит деревенька в белой шубейке, укрытая, успокоенная. А ёлки! – ровно боярыни какие, гордые да пышные. Серебряные шали им на плечи наброшены, аж сверкает кругом от них! А как солнышко-то на эту стынь с утречка брызнет – вот тут и заиграют искорки одна перед другой, да всё огнями разными, то алыми, то синими. Куда тебе самоцветы! – далеко им до такой красотищи необъятной.
А помереть мечтается мне весною, Кирушка. Спросишь, отчего так? – весной только жить и хочется. Вот поведаю тебе свою думу: весною и горе не такое горькое, и печаль не такая полынная. Смерть-матушка – она ведь гостья невесёлая, так пусть весна-красна поскорее слёзы тяжёлые высушит, сердце успокоит да на жизнь призовёт! А над могилкой моею свежею – пусть птички, весною обласканные, песни свои засвищут. И людям не так безрадостно – и мне, в землю сошедшей, не так тягостно…»
Да… Весной она и умерла, как хотела. Кира снова всплакнула, посидела отрешённо… А потом стала читать дальше:
«Ты, Кирушка, непременно, как дитятко на свет приведёшь, учи свою кровинку красоту эту видеть да беречь. Если сызмальства дитя не научишь, в чём она, радость людская, — опосля можно и опоздать. Счастлив человек бывает, только когда его сердце до самых краёв любовью полнится. И чем больше любовь эту земле родной да людям раздаёшь-раздариваешь, тем богаче сам делаешься.
Мудро Господь нас сотворил, на дела славные и высокие – душу бессмертную вложил в каждого… Живи, доченька, как совесть велит, слушайся её. Нету муки страшнее, чем когда совесть испоганенная очнётся да к ответу призовёт; ох и муки тогда человек претерпевает! Я долго жила и много повидала, и такой страсти злейшему врагу своему ни за что бы не напророчила.
Желаю тебе, Кирушка, и семейству твоему милому деньков не пустых, дум не тягостных да дел не зряшных.
А собачка моя вчерась ощенилась, таких потешных щеночков народила! – один чёрненький, как уголёк, а трое – рябенькие. Вот, кажется, уж на что тварь бессловесная, а и в неё Господь наш любовь да радость вдохнул. Любуюсь: счастливая, детишек своих всё облизывает да греет, голубушка. Гляжу я на них и думаю: вот она, жизнь. Всему свой час и место; новому – нарождаться, а отжившему – прощаться. И нет в том беды, а есть только порядок и разум великий.
Ну вот, все новости свои расписала, теперь от тебя весточки снова буду ждать. С тем и остаюсь, любящая тебя Мария Золотая».
* * *
Всё ближе и ближе подвигалась Кира к заветному декрету. И хотя её стан пополнел, а лицо пошло тёмными пятнами, на такие пустяки внимания совсем не обращала.
Трижды съездила на могилку к бабе Маше: и на девять дней, и на сорок, и в Троицу; и Егор – с ней. Дом бабы Маши стоял пустой, но ухоженный, чисто прибранный, вроде хозяйка только-только вышла.
Уж и наговорилась Кира с Еленой, сколько душа просила.
- Счастливая ты, — вздыхала Кира. – Вон сколько лет с бабой Машей вместе была! А я – всего-ничего…
- И ты счастливая, — возражала Елена. – Если она тебя привечала, значит, стоишь ты того; значит и я, сколько жизни будет, любить тебя не перестану.
* * *
С началом осени наступил для Киры предродовой отпуск. Егор Степанович теперь и дохнуть на неё боялся, просил-умолял, уходя с утра на работу:
- Смотри, не вздумай неподъёмное затеять! Приду – сам всё сделаю. Дай честное слово, что послушаешься!
Кира смеялась и давала, но по дому всё равно работала много и с удовольствием. Да и как сидеть, руки сложа? – так день годом покажется. Но беречься – всё же береглась, тяжёлое и неудобное делать боялась.
И в консультации говорили, что всё идёт как надо, ничего такого. Дни мелькали быстро, а до срока оставался всего месяц.
И тут однажды утром Кира почувствовала себя не то чтобы плохо, но как-то неуютно, что ли… Она поделилась своей тревогой с мужем, и он в ту же минуту, не взирая на робкий протест жены, вызвал скорую.
Машина прибыла моментально (уж очень грозно Егор Степанович приказал им явиться немедленно, а то…), бойкий молодой врач осмотрел Киру и сказал тоном, не допускающим возражений:
- В роддом, на сохранение. Обменную карту не забудьте.
Присмиревший Егор Степанович и не пикнул, тут же побросал в пакет всё, что надо, и сам поехал с Кирой, куда велено. «Скорая» доставила их быстро, и докторша в приёмном покое Киру похвалила:
- Молодец, что приехала. А то потерять ребёнка на таком сроке – глупость непростительная.
И от её уверенного голоса, от её скороговорки «ничего-ничего-ничего!» Кире стало сразу легче, и привычное спокойствие вернулось к ней.
Киру оформили как положено, проводили в палату на третьем этаже.
«До самых родов уже не выпустим, и не думай!» — предупредила медсестра. И тут же, как по заказу, примчалась дежурная и вкатила Кире укол.
Конечно, находиться «на сохранении» было скучно, не то, что дома, но Кира не роптала. Главное – ребёнок жив, толкается исправно, давление и анализы опять пришли в норму.
Егор Степанович прибегал под окошко каждый вечер, но кричать в форточку с третьего этажа было неудобно и всё равно ничего не слышно, поэтому Кира днём писала для мужа большое обстоятельное письмо, а когда приходил – бросала ему вниз. Егор тут же прочитывал и махал Кире руками: мол, всё понял.
От нечего делать обитательницы палаты всё время разговаривали, и Кира быстро узнала всё и про всех, а они – про неё. Кириной судьбе удивлялись, радовались за неё.
Новые подружки были какие-то просветлённые, открытые. Да, тысячу раз права была баба Маша, когда однажды написала:
«До чего хороша женщина становится, Кирушка, когда дитя ожидает. Даже голос – и тот мягчает. Только некоторые (глупенькие!) всё ахают: вот, дескать, толстая та рябая теперь; и неизвестно, когда ещё в прежний вид приду, да и приду ли. Дурочки-дурочки; нет, чтоб пелену с глаз сбросить да вглядеться: краса-то какая! Мать-землица сама под ноги стелется, чтоб ей, тяжёлой, ступать было хорошо, а она носом крутит…
Вот помню, Леночка в эту пору – ой, какая была! Пава-царевна! А глазищи – как два озера синих, и в них – счастье плещется через край».
Счастье – через край; а тут – Вера чего-то невесёлая, а не делится. Улыбается через силу, сразу же видно!
Вера была совсем молодая, но ждала уже второго ребёнка. Рассказывала, что муж – в дальнее плаванье снова подался, потому что моряк; а вернётся не скоро, опять без него дитя народится. Старшей доченьке Веры было уже четыре годика, и она, пока мамочка тут «сохранялась», была у бабушки, Вериной свекрови.
- Ой, со свекрухой жить – кошмар! – посочувствовала Вере Нина Ивановна, многодетница, ждавшая уже шестого ребёнка.
- Нет-нет! – живо возразила Вера. – Нет, что вы! Моя свекровь – женщина редкая, если б вы только знали.
И Вера рассказала, что свекровь её и жалеет, и понимает, и бережёт.
- Что ж, повезло, — решили все. Но всё-таки вынесли вердикт, что это – большая редкость и исключение.
…Итак, Вера загрустила; третий день уже. Кровать Киры стояла рядом, и она однажды, после ужина, решительно подсела к соседке:
- Вера, что случилось?
Сейчас в палате они находились одни; остальные вышли в коридор на «вечернюю прогулку» (ведь на улицу не выпускали). Коридор был длинный-длиннющий, и в него гляделись двери всех двенадцати палат. Женщины любили этот час: ходили в гости в другие палаты, менялись журналами, узнавали свежие новости, «кто и кого сегодня родил».
Вера тяжело вздохнула, но опять заставила себя улыбнуться: «Ничего не случилось! С чего ты взяла?»
Кира ласково положила руку ей на плечо:
- Верочка, я не потому спрашиваю, что любопытство разбирает. Я хочу помочь тебе и знаю, что смогу. И никому не скажу, слово честное даю. Ну?..
И Вера вдруг ахнула и разрыдалась, закрыв лицо руками:
- Ой, Кира, Кира! Бросил он меня, совсем бросил, другую нашёл!!! Уплыл мой морячок, да только не в море!..
Кира тихонько гладила её по спине:
- Поплачь-поплачь, легче станет…
Наконец Вера более-менее успокоилась, вытерла лицо и стала рассказывать:
- Нашёл себе одну, говорит – «люблю её». А меня, спрашиваю? «А тебя разлюбил, сердцу не прикажешь». А уже аборт поздно делать, срок большой… Кому я с двумя детьми нужна буду? – снова завсхлипывала Вера.
- Ой, подруженька, глупенькая ты; не обижайся! Тебе столько дано – весь мир в руки! – а ты в навозе клад надумала искать.
- Как, как ты сказала? – удивилась Вера.
- Это не я сказала, это баба Маша так приговаривала, — святая была душа, доброты огромной и ума необъятного. Я её роднее любой родни считала, и сейчас считаю. И не будет никогда, чтобы я забыла её; она мне новую жизнь подарила…
- Расскажи, — попросила Вера.
* * *
- Кира, а не дашь ли ты мне письма эти почитать?.. – робко спросила Вера на следующий день.
- Дам, конечно, если хочешь. Знаешь, Верочка, я иногда думаю: а вот если б все люди, весь мир их прочитал, — вот хорошо было бы! Ведь баба Маша – она про всё человечество сразу думать умела.
А с бедой Веры рассудили так: муж – пусть уходит, что ж теперь. Кира переспросила:
- А ты про свекровь правду говорила, или как?.. Фантазировала?.. Я к тому, что если тебе жить негде – у нас с Егором ещё один домик есть, туда и переедешь.
- Нет-нет, спасибо, Кирочка! Свекровь у меня и правда – чистое золото, я от неё и сама никуда не уйду.
- Ну смотри, — сказала Кира. – Помни на всякий случай: если что – можешь на нас рассчитывать, поможем.
* * *
«Нету, доченька, беды у человека страшнее, чем одиночество. А иной живёт и не знает, убогий, что он – один-одинёшенек. Думает: вот есть у меня машина дорогущая, домина в два этажа, а в домине том шкафы от хрусталя да посуды трещат. Жена – в золоте, дочка – в нарядах; в заграницу на учёбу наладилась. Вот, мол, как жизнь удалась!
А на самом деле – он один на свете, один как перст, никем не любимый и никому не нужный. Дочке своей он вместо любви и внимания, с малолетства, — конфет побольше да подарков подороже. Думает, купил? А любовь – она ведь не продажная. Что у дочки, что у жены его. Годиков несколько ещё пройдёт – и увидит он, что один, и закричит страшно. Рад будет с последним работягой обменяться, чтобы вспомнить, как умел дружить и мечтать, когда ещё был молодой да зелёный.
Спаси-сохрани от такой судьбины!
…А баба – другое: она одинокая ещё тяжелее страдает, она больнее болеет, когда не на кого ей ласку свою излить, материнскую суть свою утешить. Меня-то вот в моей бездетности горькой муж любимый спасал: всё, что сердце копило – ему сполна отдавала. Да и Леночка у меня есть, и Колюшка-внучок; и ты, дочка, теперь.
Одиночество – это когда любить некого…»
* * *
В понедельник утром, прослушав живот Киры, врач сказала:
- Ну вот, мамочка, ещё денька два-три – и рожать будем.
- Ой, а может, рано ещё? – затрепетала Кира.
- Да не бойтесь, милая! – засмеялась та. – У вас всё будет хорошо! Патологии нет, таз широкий. Та-а-ак! – она перешла к другой кровати. – А теперь, Вера, вас давайте посмотрим.
После обхода все снова разговорились: остальным ещё ждать и ждать, а Кира, значит, дождалась! В палате были не только одни первородки, а и опытные женщины, и уж они Кире насоветовали – всего и не запомнишь. И каждая говорила другое.
- Ну хватит, — рассердилась даже Нина Ивановна. – Напугали только до смерти её! Никого не слушай, Кира: роды – это не страшно. И совсем не больно, если не орать по-дурному.
Вечером снова пришёл Егор, и Кира бросила ему в окно записку: «Сказали, что на этой неделе рожу».
Он развернул, прочитал, засмеялся и крикнул: «Давай скорее!»
А ночью Кире не спалось, и она, чтобы никого не беспокоить, вышла в коридор. Дремавшая на посту дежурная тут же подняла голову:
- Что?… Уже?
- Нет-нет, — успокоила Кира. – Я посидеть вышла.
- А-а-а, — зевнула дежурная. – Так, может, я пойду, полежу с полчасика?
- Идите, конечно.
Кира устроилась в мягком угловом кресле рядом с большими весами. Ночной коридор поражал пустотой и казался проспектом, на котором погасли фонари. Лишь один только столик медсестры сейчас освещался крохотной настольной лампой. Думать было хорошо, спокойно.
…Баба Маша никогда не писала о своём здоровье, всё у неё было всегда «своим чередом» и «как надо». Кира уже начала было надеяться, что доктор ошибся тогда. Нет, не ошибся…
Лена потом рассказала, как тяжело баба Маша умирала. Говорила – и слёз не могла сдержать, и Кира плакала вместе с ней.
«…А муки, Кирушка, даны нам Отцом небесным не зря. И душевная боль, и телесная напоминают нам, неразумным, как надо ценить здоровье и покой. Ведь пока есть это у человека – он и не примечает, а вот когда нету – спохватывается, просит-молит вернуть. И потом только ценит, как положено, если умный стал.
Но ведь не всякого и муки научить могут… Более всего, Кирушка, уважаю я людей, которые чужие горести и боли как свои принимают, не обходят беду ближнего десятой дорогой; мол, не моё это – не мне и в затылке чесать. Я разбойников да воров меньше боюсь, чем этаких смирных, но с сердцем глухим. До такого сердца никому не достучаться, ибо наполнено оно не кровушкой горячей, а жижей болотной. И ни болеть, ни радоваться оно не способно даже за самое себя…»
Тёплое кресло, казалось, убаюкивало, и Кире наконец по-настоящему захотелось спать. Но тело подниматься не желало, и женщина решила: «Подремаю-ка я тут, пока хочется…»
«…Доченька, не пугайся, это я снюсь тебе. Мне сказать надо, вот и пришла. Завтра – найглавнейший день твоей жизни, Кирушка. Потерпи, что Бог пошлёт, ведь муки это святые. Ведь завтра не только дитя твоё, а и ты на свет заново народишься. Была молодуха – станешь Матерь. Помни всегда, что бы ни было: ты новую жизнь выносила, тебе и ответ за неё держать. Ведь белый свет – он разный, каждому свой. Человек осознаёт себя – и начинает жить так, как осознал. Коли хочет в жизни побольше захапать – так и проживёт среди воров да хапуг; коли хочет повластвовать над людьми, покуражиться над ними, силу свою дурную показать – так его опосля задавят те, кто сильнее окажется. А ты укажи, Кирушка, верную тропочку своему дитю; ты уж знаешь, какую. Пусть та тропочка неприметная, зато вьётся она не по мосткам трухлявым, а по землице нашей праведной. Не всегда та тропочка легко под ноги стелется; то, глядишь, яма окажется прямо под ногами; то дурнотравьем людской злобы затянется… Но надо идти, не сворачивать, и коль честно шёл – откроется тебе поляна, солнцем залитая. Поляна твоего счастья, которое ты сам сотворил трудом, терпением и верой…»
* * *
…Кира и не заметила, как в окне зародился робкий ноябрьский рассвет. Она вдруг проснулась, огляделась: надо же, так в кресле и отоспалась! Сладко потянулась, размяла косточки, похрустела ими, чувствуя несказанное удовлетворение во всём теле. Ну, хорошего понемножку, пора и в палату.
Она поднялась, сделала шаг, и тут же новая, незнакомая боль пронзила её насквозь. Кира застонала, крепко стиснув зубы, и согнулась пополам. Боль отпустила так же неожиданно, как и схватила, и Кира вернулась в кресло, отдышалась. Она понимала: началось.
Потом были приступы ещё и ещё, и с каждым разом – всё мучительнее. Прибежала дежурная, повела её на второй этаж, в родзал.
Кира совсем плохо запомнила, как прополз этот длинный-длинный день… Она накричалась и настоналась, звала то маму, то бабу Машу, то мужа…
- Тяжёлые роды, — сокрушалась акушерка. – С самого утра, бедняга, криком исходит. Плод, наверное, крупный.
* * *
- Ну-ну-ну, давай-давай, ещё последний разочек… Тужься!!! Ну?!! Есть!!!
Заплакал-запищал красный комочек, вытерла потный лоб акушерка.
- Разродилась, слава Богу! Ну, мамаша, не плачь, хватит! Теперь смеяться надо. Глянь: богатыриху какую имеешь, килограмма четыре, если не больше.
Она взвесила девочку на руке, подняла высоко и показала Кире, потом положила ребёнка ей на живот:
- Ну-ка, иди, с мамой познакомься!
Малышка, ещё связанная пуповиной с матерью, нашла ротиком спасительный сосок и жадно зачмокала.
…Давно закатилось рано уставшее осеннее солнце, и весь родильный дом сладко и безмятежно спал, а новорожденной – Марии Егоровне Щегловой – было сейчас от роду уже целых одиннадцать минут.
К О Н Е Ц
Замечания и советы приветствуются. В меру.
Оценки:
kurochka - "3"